475.01012025 Всем поздравляю с Новым годом! День подходит к концу. На часах 22,18. Я на втором этаже дома. Мистическая территория, полная тайн и откровений. Для меня, по ощущениям, здесь находится самый край Вселенной. За ним — пропасть. На этом краю никого и ничего нет. Только одинокая могилка и над могилкой крошечный, забытый всеми фитилёк. Но если он горит значит не всми забытый? я не хочу его гасить, мне есть что дать жизни, Вселенной, Богу. Вечер я посвятил чтению. Читаю книгу Нины Берберовой «Курсив мой». И даже некоторые эпизоды копирую в свой 82-й дневник. Поверьте, эти мысли автора стоят того, чтобы увлечься ими и в 21-м веке. Наверно Нина предполагала что её будут читать и в следующем тысячелетии.
Эпизод 1.
Я никогда не чувствовала свою отъединенность от мира и, даже если говорить правду, чувствовала свою сознательную слитность с ним еще тогда, когда лет 25-30 тому назад и не подозревала, что человек и скала — одно и то же, что нет органического и неорганического мира, что звездная туманность повторяет рисунок новооткрытых элементов и что человек по своим размерам стоит посередине между этой звездной туманностью и атомом. Заряд энергии, который есть во мне и который я ощущаю, как волну тепла, проходящую по мне, когда я говорю слово «я», не может быть отъединен от всей энергии или суммы энергий мира в скале, в звезде, в другом человеке. Она — часть целого, и я — часть вселенной. И бывают минуты, когда эту часть вселенной я ощущаю больше целого. Я знаю, что мне, фактом моего рождения, был дан этот электрический заряд, колоссальный заряд громадной силы, если принять во внимание долголетие, здоровье, самосознание и возможность — до сих пор — моего самоизменения, и что в миг, когда его не будет, — его не будет.
Я сказала «самоизменения». Познание себя было только первой задачей, второй было самоизменение. То есть, узнав себя, освободить себя, прийти к внутреннему равновесию, найти ответы на вопросы, распутать узлы, свести путаный и замельчанный рисунок к нескольким простым линиям. Получить то, что никогда ни отнято, ни нарушено быть не может: сознание, что эмоциональная анархия молодости, интеллектуальные игры, затянувшийся вельтшмерц и трепеты дрожащей твари XX века — позади, что нет больше страхов, суеверий, колебаний, оглядки на других и модных миражей. И значит, в обретенном равновесии найти уверенность, что эти чудовища уже никогда не сделаются навязчивыми идеями, от которых в старости нет спасения.
Процесс разрешения этих двух задач и был драгоценной частью моей жизни.
Утром, 1 января я написал статью которую предлагаю вашему вниманию. Переходите смело по ссылке. Читайте с удовольствием!
Вельтшмерц — это мировая скорбь — пессимистическое умонастроение части романтиков начала XIX века: разочарование в мире и его ценностях, ведущее к меланхолии, резиньяции или отчаянию. 1929 год великой депрессии. Нине 28 лет. В 22 года она покинула Россию.
Запись не закончена. В доме тишина и лишь ветер воет за окном. На чердаке дома он слышен очень сильно. Все дрожит и качается. Ещё порыв и дом будет сорван и унесен в эту пропасть.
Эпизод 2.
Время поработало топором над моими чертами: оно отточило подбородок, обрисовало рот, подняло скулы, срезало щеки. Лоб стал твердым, и весь овал в своих тенях живет теперь жизнью куда более интенсивной, чем на ранних фотографиях.
Ни Деяния апостолов, ни Апокалипсис, ни церковь не взорвали рабства, Новый завет ни слова не сказал о животных и скорби мира в их глазах. Девятнадцать столетий после заповедей блаженства люди все еще смеялись над горбунами, уродами, калеками, над импотентами обоего пола, над обманутыми мужьями и старыми девами. Освободив людей духовно, христианство не освободило их социально, и только демократия XIX и XX веков отучила людей кичиться богатством и презирать бедность, предложила один закон для всех и право не быть ни проданным, ни купленным.
Я пришла на готовое. Вокруг меня лежат сокровища — только успевай их xватать. Я свободна жить где хочу, как хочу, читать что хочу, думать обо всем, о чем хочу, так, как я хочу, и слушать кою хочу. Я свободна на улицах больших городов, где никто не видит меня, когда я иду под проливным дождем, не зная куда и откуда, бормоча стихи; и в лесу, и на берегу моря в благословенном одиночестве и музыке, звучащей во мне; и у себя в комнате, когда закрываю дверь. Я могу знать все, что хочу знать, и я могу забыть все, что мне не нужно. Я могу задать любой вопрос и получить на него ответ. Я выбираю своих друзей. Я счастлива, что все теоремы моих незрелых лет разрешены. Я никогда не притворяюсь — умнее, красивее, моложе, добрее, чем я есть на самом деле — с целью казаться иной, чем я есть, потому что в этой неправде нет для меня никакой нужды. Я живу в невероятной, в неописуемой роскоши вопросов и ответов моего времени, которые мне близки и которые я ощущаю, как свои собственные, в полной свободе делать свой выбор: любить то и тех, кого мне хочется. Я нахожусь в центре тысячи возможностей, тысячи ответственностей и тысячи неизвестностей. И если до конца сказать правду ужасы и бедствия моего века помогли мне: революция освободила меня, изгнание закалило, война протолкнула в иное измерение.
Я росла в России в те годы, когда сомнений в том, что старый мир так или иначе будет разрушен, не было и никто всерьез не держался за старые принципы — во всяком случае в той среде, в которой я росла. В России 1912-1916 годов все трещало, все на наших глазах начало сквозить, как истрепанная ветошь. Протест был нашим воздухом и первым моим реальным чувством. И я только очень поздно, лет двадцати пяти, узнала, что я принадлежу по рождению к буржуазному классу.
Как сказал Ясперс: чихать и кашлять учиться не надо, но мыслям надо учиться. Разуму надо учиться. Разум не есть функция организма.
Эпизод 3.
Психология гнезда мне омерзительна, и я всегда сочувствую тому, кто бежит из гнезда, хотя бы он бежал в муравьиную кучу, где хоть тесно, но где можно найти одиночество — самое естественное, самое достойное состояние человека. Драгоценное состояние связи с миром, обнажение всех ответов и разрешение всех скорбей.
Романтическая в своей основе мысль, что скала или камень живут одни, а человек живет скопом, в тесном единении с себе подобными, не только не верна, но по существу своему прямо противоположна истине. Скала живет в тесном единении своих молекул, она являет собой некое неделимое единство множественности миллиардов частиц, составляющих одно целое. Но чем дальше мы уходим от камня и чем ближе подходим к человеку, тем яснее видна дифференциация непреложная и необходимая. Удивительно живучи ложные идеи! Они даже имеют свою эволюцию. Сначала они — истины, потом житейские бытовые законы и наконец — суеверия. К категории таких суеверий относится и понятие бессмертия. Но прежде всего: кому нужно бессмертие? Кто хочет, утратив способность меняться самому, мешать другим меняться? И потом: что такое бессмертие? Нам говорят: бессмертно то, что не умирает. Но что же именно в природе не умирает? Да ведь только то, что размножается, делясь. Амеба бессмертна, потому что она делится, чтобы размножаться, и потому она, так сказать, живет вечно. Но мы, люди, размножающиеся через пол, умираем и не можем быть бессмертны, потому что мы не делимся.
Эпизод 4.
Вспоминаю такой вечер: я лежу в жару, петербургский вечер синий и черный за окном, а рядом со мной лампа, чай с лимоном и лекарства на столике, часы показывают десять минут шестого, компресс сжимает мне горло; мать сидит прямая и строгая на жестком прямом стуле подле меня. Почему она сидит? Почему не уходит? Мне хочется быть одной, закрыться с головой одеялом и тихонько в темноте, тепле и сосредоточенности одолевать болезнь, но она здесь, она пришла, чтобы мне не было скучно, и вот она сидит. Я стараюсь думать, что будет, когда она наконец уйдет и вся комната будет моей. Проходит тысячу лет, и она все сидит.
Почему жизнь так огромна и прекрасна, главное — огромна, как мир, и столько во мне самой всего, еще больше, кажется, чем вокруг меня, что я не успею, не успею, протяните немножко, чтобы подольше, лет двадцать, тридцать… Нет, этого мало.
К тому, что я всем сердцем ненавидела, относились елки, рождественские елки, с хлопушками, свечками, обвисающей с веток фольгой — они были для меня символом гнезда. Я ненавидела бумажных ангелов с глупыми розовыми лицами, от хлопушек мне бывало скучно. Свечи мерцали, ложно уверяя, что при них жить было лучше, чем при вольфрамовой лампочке, — а этому поверить было невозможно. Зато какое бывало счастье, когда эту мертвую, раздетую елку наконец уносили вон.
Эпизод 5.
Я помню обложки журналов с усатыми мужчинами, расширенные ноздри Веры Холодной.
Всякий дуализм для меня болезнен. Моей природе противно всякое расщепление или раздвоение. Когда Ленин говорит о материи, противопоставляя ее энергии, когда Бердяев говорит о материальном начале (реакции) и духовном (революции), когда идеалисты-философы говорят о духе и плоти, меня, как фальшивая нота, коробят эти понятия. Моей заповедью была истина, что материя и есть энергия, и вся жизнь моя была примирением в себе самой противоречий: все разнообразные и часто противоположные черты во мне теперь слиты. Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов. Что я сама есть шов.
Я ощущала себя как соединение полярностей и сознательно стала радоваться себе, как «шву». Признание самой себя швом особенно плодотворно: оно дает ответ на жизнь моего поколения, существующего в двух мирах: одном, идущем к концу, и другом едва начинающемся, оно дает покой и полноту существования в раздробленном, искаженном и беспокойном мире. На стыке старого и нового — умирания одной эпохи и рождения другой, которое продолжается уже лет пятьдесят, мы сливаем обе, и в некотором смысле даже чувствуем себя привилегированным сословием благодаря тому, что одинаково вольно дышим и в старом, и в новом, то есть способны к такому дыханию. В плане природном мы суть некие феномены этой гармонии. В плане же символическом мы, вероятно, будем впоследствии значить, как знак моста или звена.
Эпизод 6.
В альбоме была фотография матери: на ней ей было шестнадцать лет, она была легка, стройна, изящна, с локонами над лбом, с живыми озорными глазами. Как будто всю ее, как ноги тогдашних китаянок, стиснули, чтобы она не росла, как будто кто-то приструнил ее раз и навсегда, пригрозил ей, что мир развалится, если она, и только она, не поддержит то, на чем он стоит. И ее красота приняла сухой и строгий оттенок, ее губы стали тоньше, голос громче, движения однообразней, и серые глаза, смотревшие на старой фотографии так лукаво, стали неподвижны, словно остановленные скучной заботой: быть как все.